TG Telegram Group Link
Channel: Поляринов пишет
Back to Bottom
Есть такая литературная премия ФИКШН35, длинный список которой — это буквально ответ на вопрос: о чем сегодня пишет молодежь?
Алгоритм простой: открываете сайт fiction35.com, читаете.
В прошлом году, например, победил Артем Серебряков со сборником необычных, обморочных рассказов «Чужой язык».
В этом году я болею за Евгению Некрасову, Сашу Степанову, Булата Ханова и Владислава Городецкого.

У Булата Ханова книга вышла только что, называется «Развлечения для птиц с подрезанными крыльями». Вот здесь хорошая рецензия на нее.
У Евгении Некрасовой — сборник «Сестромам». Обратите внимание на рассказы «Лакшми» и «Лакомка».
У Саши Степановой — «Город вторых душ», хтонический, жутковатый роман с интересной механикой мира; местами прям нормальная такая гоголевщина.
У Городецкого — «Инверсия господа моего», по-хорошему отбитые рассказы, трансгрессия во все края.
Это мои фавориты, уверен, они еще покажут, на что способны.
(шепотом, авторам: ребят, вы там покажите им, ладно? А то я уже сказал, что вы покажете, будет неловко, если не покажете)
​​Ну что ж, «Риф» официально вышел. Книга продается на Лабиринте, book24 и Литресе, а скоро появится вообще везде.
1245

UPD. На сайте Esquire опубликовали главу из романа, можно почитать.
​​Есть у меня одна неочевидная любовь — роман «Хождение по мукам» Алексея Толстого. Книга, которую могу читать в любой момент и с любого места, прекрасно зная и о приспособленчестве автора, и об идеологическом перекосе третьей части, и о сталинской премии и вообще обо всем. Это к вопросу о пресловутой смерти автора — довольно интересный опыт: читать «Хождение по мукам» и задаваться вопросом: влияет ли биография АНТ на мое восприятие текста? Пожалуй, что не особо, и уж точно не мешает. Чем больше книг читаю, тем отчетливее понимаю: писатели в принципе люди с гнильцой, без гнильцы как-то не пишется. Вопрос, наверно, в количестве этой самой «гнильцы», но это уже тема для отдельного разговора.
Когда открываю «Сестер» и начинаю читать про «сложное чувство умственного возбуждения и душевной придавленности», тот факт, что автор был так себе человеком, перестает иметь значение. Самое поразительное в этой книге то, как круто АНТ умеет изображать чужие голоса, при этом оставаясь собой — вот этот вот его «вокальный» диапазон — вот эпизод под Чехова, вот под Тургенева, вот явный заход на территорию Достоевского, а вот откровенный стеб над Блоком и символистами. Про очевидные аллюзии на «Анну Каренину» и «Войну и мир» вообще молчу.
На днях взялся опять перечитывать и вспомнил свой любимый факт о романе (см.фото).
Поняли, да? Бывают романы-эпопеи, романы-воспитания, а «Хождение по мукам» — роман-танк!
​​Читаю биографию Алексея Толстого и заметил, что она процентов на 35% состоит из пересказов всяческих литературных скандалов, которые АНТ, похоже, генерировал со страшной силой. Биограф Алексей Варламов очень подробно разбирает каждый из них, и тут возникает интересный эффект — читая об очередном литературном скандале начала ХХ века, начинаешь понимать, что скандалы во все времена были делом таким же скучным и унылым, как и современные срачи в фэйсбуке — а то и скучнее — по сравнению с ними даже ссора Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем выглядит как блокбастер Нолана — там хотя бы ружье есть, и свинья в сюжете участвует.
Сами смотрите: вот Толстого обвиняют в том, что он отрезал хвост у карнавального обезъяньего костюма (да, не шучу, люди насмерть поссорились из-за отрезанного плюшевого хвоста; похоже, в 1911-м в Питере было ну очень скучно); а вот графа клеймят за то, что опубликовал письмо Чуковского (сегодня бы сказали: слил личную переписку).
На более-менее внятную драму тянет разве что ссора Гумилева с Волошиным, в которую Толстой оказался втянут секундантом: тут тебе и мистификация, и оскорбление любимой женщины, и дуэль, — в общем, драма во все края.
Сюжет такой: Гумилев был влюблен в поэтессу Дмитриеву, а Дмитриева — в Волошина. Гумилев сделал Дмитриевой предложение, она отказала, Гумилев назвал ее шлюхой, а Волошин за это влепил Гумилеву пощечину. Два поэта решили биться насмерть, секундантом Волошина стал А.Толстой. Вот как он сам вспоминает то утро:
«Выехав за город, мы оставили на дороге автомобили и пошли на голое поле, где были свалки, занесенные снегом. Противники стояли поодаль, мы совещались, меня выбрали распорядителем дуэли. Когда я стал отсчитывать шаги, Гумилев, внимательно следивший за мной, просил мне передать, что я шагаю слишком широко. Я снова отмерил пятнадцать шагов, просил противников встать на места и начал заряжать пистолеты. Пыжей не оказалось, я разорвал платок и забил его вместо пыжей, Гумилеву я понес пистолет первому. Он стоял на кочке, длинным, черным силуэтом различимый в мгле рассвета. На нем был цилиндр и сюртук, шубу он сбросил на снег. Подбегая к нему, я провалился по пояс в яму с талой водой. Он спокойно выжидал, когда я выберусь...»
Так и вижу: суровый Гумилев смотрит, как Толстой, пыхтя, пытается вылезти из сугроба. Дуэль века: главный пострадавший — секундант Толстой, ноги промочил, а мог ведь простудиться! Это с большим отрывом самый смешной эпизод в истории русской литературы – во многом именно благодаря заметке Толстого, уж с чем, а с самоиронией у него все было отлично.
​​Ну что ж, теперь официально: дебютный роман Чарли Кауфмана «Муравечество» в нашем с Сергеем Карповым переводе уехал в типографию, и в первых числах декабря уже должен быть в продаже. Книгу можно предзаказать в bookmate.store.
От себя добавлю: этот роман — самый настоящий концентрат Кауфмана, и это и хорошо, и плохо; кое-где у автора явно отказывают тормоза и барахлит чувство вкуса, но при любом раскладе «Муравечество» — это ни на что непохожий текст, самый странный и дикий из всех, что я читал в этом году.
Обложка будет вот такая:
​​Из последних новостей: в Inspiria скоро выйдет переиздание «Центра тяжести» вот в такой клевой черно-оранжевой обложке (художник Константин Гусарев).
Книгу уже можно предзаказать:
https://www.labirint.ru/books/776823/
​​«По-вьетнамски понятия «скучать по ком-то» и «помнить кого-то» выражаются одним словом: nho. Иногда ты спрашиваешь меня по телефону: «Con nho me khong?», я вздрагиваю, мне кажется, ты хочешь спросить, помню ли я тебя».
>>>
«Лишь краткий миг земной мы все прекрасны» — роман-воспоминание. Оушен Вуонг пишет письмо матери, зная, что она никогда его не прочтет — ее школу разбомбили, и читать она так и не научилась. Семья Вуонга сбежала из Вьетнама, когда ему было два, но даже несмотря на то, что войну он не застал, он знает о ней достаточно, даже слишком — его мать и бабушка привезли войну с собой, в себе. Теперь Вуонгу чуть за тридцать, у него степень по английской литературе, он поэт, и пишет роман-письмо о том, как родители передают по наследству детям не только черты лица, болезни и долги, но и прошлое, и сын мигрантов/беженцев проживает как бы две жизни одновременно — свою собственную и вместе с ней жизни своих покалеченных войной родителей. Один из главных сквозных образов в книге — бегущее к обрыву стадо буйволов, все буйволы, один за другим, падают в пропасть и гибнут — они словно хотят умереть; и главный герой задается вопросом: возможно ли остановиться? Есть ли шанс не упасть вслед за старшими?
Звучит как очередной «роман о травме», каких много, и это правда, в пересказе книга Вуонга выглядит так, что можно играть в травма-бинго, — расизм, птср, запретная любовь, каминг-аут, травля, алкоголизм, наркотики, передоз, рак, — но штука в том, что поэтический талант Вуонга настолько велик и уникален, что даже эту в общем-то простую историю о бремени чужого прошлого, о невозможности ассимиляции, он превращает в нечто особенное — в текст, который хочется читать вслух, настолько точные в нем слова, настолько яркие образы.
Тот случай, когда целое больше суммы слагаемых.

русский перевод вышел совсем недавно в издательстве МИФ.Проза, перевела Полина Кузнецова
​​Короче, посмотрел «Манка» Дэвида Финчера. Поразительное кино, сейчас расскажу. Сюжет такой: сценарист Герман Манкевич пишет сценарий «Гражданина Кейна», времени в обрез – всего 60 дней, Манкевич в таком отчаянии, что вписывает в сценарий самого себя. В этом сценарии Манк случайно находит портал, ведущий в голову Орсона Уэллса и дающий полный контроль над телом великого гения. Проблема в том, что захватить тело Уэллса можно только на 15 минут – хронометрах одной катушки с пленкой. Плюс работа над сценарием осложняется еще и тем, что Манк неизлечимо болен – в его глазах все люди выглядят как один человек – Уильям Херст: Херсты повсюду – они торгуют пончиками, работают на заправке, собирают мебель, поют в церковном хоре и готовят Манку завтрак. И даже в храме, в который измученный работой над сценарием Манк заходит помолиться в конце второго акта, на стене на кресте висит распятый Иисус Херст. В третьем акте Манк находит способ задержаться в теле Орсона Уэллса, для этого ему приходится отправиться в Англию, выследить и убить Герберта Уэллса (его играет Аманда Сайфред), украсть его документы и вклеить в них с помощью клея-карандаша свою фотографию; бог знает почему, но это работает – все вокруг принимают Германа за Герберта, и именно так ему удается окончательно захватить тело Орсона Уэллса и снять фильм, главным героем которого становятся говорящие детские саночки.
Рабочее название сценария, кстати, «Быть Германом Манкевичем».
Хотел написать, что почитал бы роман-трансляцию из головы фсбшника, который вот такой дичью занимается: годами преследует, травит и мучает людей по приказу начальства, совершенно не задумываясь над тем, кто отдает приказы, и какова цель.
И вдруг вспомнил, что «Отдел» Сальникова буквально про это.
​​По многочисленным заявкам начитал «Риф». Вообще, конечно, начитывать голосом собственный роман — опыт тяжелый. Но важный. Остранение как оно есть – читаешь и не узнаешь слова. Вроде когда писал, проговаривал вслух каждое предложение, переделывал, переписывал много раз, а вот поди ж ты: начинаешь начитывать в студии в микрофон, следишь за интонацией, пытаешься «сыграть» и сразу такой: да блин! да как так-то? Как бы смотришь на текст новыми глазами, глазами чужака, чтеца. Мне кажется, читка собственной книги — это необходимый опыт для любого молодого автора, помогает лучше понять себя, свои слабые и сильные стороны.
Спасибо редакции Inspiria за эту возможность, и отдельная благодарность звукорежиссеру Олегу Базаеву. В местах, где вы слышите барабаны — это Олег стучит банкой по кулеру. Почти отсылка к рассказу Kavanah artist.
Аудиокнигу в моем исполнении можно купить на Литрес, в продаже будет завтра:
https://pda.litres.ru/aleksey-polyarinov/rif-63574388/
​​​​Посмотрел «Серебряные коньки». Отличное кино, но есть пара вопросов к сценарию. Если кратко, сюжет там такой: белокурая ростовчанка Тоня Хадикова мечтает принять участие в турнире «Серебряные коньки», но это невозможно, потому что выходцам из Ростова участие в турнире строго запрещено из-за непростых отношений донских земель с Империей. Дело в том — и это исторический факт, тут надо отдать фильму должное — что «с Дона выдачи нет», и донские земли издревле были своего рода фронтиром Российской Империи, и все преступники и неугодные власти люди прячутся от полиции именно на донской земле.
И потому главная героиня, Тоня, с детства чувствует несправедливость — ее происхождение мешает ей исполнить мечту — стать первой в мире чемпионкой по ловле карасей голыми руками (а турнир «Серебряные коньки» — это как раз и есть соревнование по подледной ловле рыбы голыми руками).
Но как любая ростовчанка Тоня обладает врожденным даром заживо сдирать кожу со своих врагов. Чтобы попасть на турнир «Серебряные коньки», Тоня похищает чемпионку Российской Империи по подледной ловле карасей Алису Катаеву, сдирает с нее кожу и является на турнир с лицом чемпионки поверх своего лица. Бог знает почему, но это срабатывает — и жюри, и даже муж Валентин, — принимают Тоню за Алису. Тут у меня, конечно, вопросы к сценаристу: ладно жюри не узнало, но муж, родной муж должен был хотя бы заподозрить, что перед ним чужой человек, надевший на себя кожу любимой жены???
Ну ладно, отнесем этот момент к условностям сюжета, бывает, не мне судить, но то, что происходит дальше, друзья, бьет все полимеры исторической недостоверности! Потому что для прикорма карасей Тоня использует — внимание! — бородинский хлеб! Понимаете, да? Бородинский! Действие фильма, напомню, разворачивается в 1910 году, а бородинский хлеб изобрели в 1933! Как вам спится по ночам, господин сценарист?? Мальчики бородинские в глазах не мерещатся?
В общем, хорошее кино, и все в нем клево, кроме этих вечных мелких ляпов, на которые обыватель, понятное дело, не обратит особого внимания, но я, специалист по бородинскому хлебу и карасям, просто чуть не лопнул от возмущения.
И еще эта тема со сдиранием кожи. Нет, правда, ребят, я сам из Ростова, и я думаю, что использование старого ростовского ритуала в качестве сюжетного хода в новогоднем фильме — это культурная апроприация и колониальное мышление! Мы уже давно не сдираем кожу с женщин, мы же не дикари какие-нибудь, только с мужчин.

UPD. некоторые приняли пост за чистую монету, поэтому оговорюсь: друзья, это шутка, я все придумал. Мне было скучно, я увидел афишу "Серебряных коньков" и начал фантазировать – а дальше все как в тумане.
​​«Люди за забором» Максима Трудолюбова — книга, которая пытается объяснить повсеместный русский культ заборов, ограждений и шлагбаумов. Что именно могло сформировать наше болезненное отношение к соткам и квадратным метрам и откуда взялось наше стремление все вокруг узаборить и ушлагбаумить до состояния полной непроходимости пространства. Конечно, мы и так, в общем, догадываемся, что наш заборный психоз — это тяжелое наследие СССР, но Трудолюбов идет дальше и пишет что-то вроде краткой истории частной собственности, начиная чуть ли не со Спарты, через Средневековье и Возрождение, колониальные и сырьевые войны и проч., и постепенно объясняет, как сама идея «личного пространства» преломлялась в сознаниях поколений и откуда вообще взялась и в какой момент возникла. При этом текст довольно разнородный — и это хорошо: очень личный рассказ о дедушке и его жилплощади сменяется главой о том, как в 1962 году американский поэт Роберт Фрост (автор строчки «сосед хорош, когда забор хороший») приехал в СССР и так ничего и не понял про русских, а также про то, насколько иначе его строчки про забор звучат на русском языке.
Короче, если вы, как и я, всякий раз натыкаясь на противотанковые ежи и заборы с колючей проволокой прямо в центре города, задаетесь вопросом: что в голове у тех, кто это тут установил? — то книга «Люди за забором» подробно вам на этот вопрос ответит. Прекрасная, остроумная эссеистика.

Фото: Дмитрий Духанин
Друзья! Я никуда не пропал и пока на свободе (в сегодняшних реалиях этот момент уже нужно уточнять). Канал не умер и обязательно будет обновляться, просто в январе было не до рецензий.
А пока – чтоб два раза не вставать – хотел призвать вас поддержать проекты ОВД-Инфо и Медиазона.
Без них было бы совсем тяжко.
Последние полтора месяца читал в основном романы Дэвида Митчелла и писал текст о нем. О том, зачем Митчелл отправился в путешествие по транссибирской магистрали, как наблюдение за товарными вагонами помогло ему сочинить роман, и при чем тут твиттер, Нетфликс и современное искусство, читайте по ссылке.

Отдельная благодарность Егору @bookninja за помощь, редактуру и вообще за предложение написать текст — это было весело.
Ирина Шихман запустила новый проект «А почитать?», и в первом выпуске мы говорили про «Риф», секты и мемориальную культуру. Огромное спасибо Ирине и ее команде. Я впервые поучаствовал в таких больших съемках и помимо прочего понял, что работу режиссера монтажа явно недооценивают. Смонтировать из пятичасового коллективного потока сознания нормальный, внятный полуторачасовой выпуск — это подвиг.
Я сам смотреть пока боюсь, но вы посмотрите – мне кажется, отличный формат.

https://youtu.be/A9Rk2sBsUGk
Зебальд, «Аустерлиц» (перевод Марии Кореневой)
Живущий в Уэльсе подросток после смерти приемных родителей узнает, что его настоящее имя не Дэвид Элиас, а Жак Аустерлиц. Жак поступает в университет, он изучает историю архитектуры, особенно его занимают вокзалы. На одном из них, в Лондоне, его охватывает прустовское оцепенение – он видит мальчика, который прижимает к груди рюкзак, и вспоминает, что в 1939 году именно на этот вокзал свозили детей-беженцев, и он был одним из них, и точно так же прижимал к груди рюкзак, и именно отсюда приемные родители забрали его в город Бала, в Уэльс. Так начинаются его блуждания, попытка отыскать собственную историю, понять кто он.
Медленный и медитативный, почти бессюжетный «Аустерлиц» больше всего напоминает именно блуждание. Читать Зебальда как всматриваться в туман: в тексте здесь и там то и дело проступают очертания вещей, и ты все время пытаешься по этим очертаниям угадать, что именно видишь. Особенно это ощущение – ощущение всматривания и постоянных сомнений – усиливается благодаря одному из главных зебальдовских ноу-хау – свои романы он всегда снабжает фотографиями, их тут много, и все – черно-белые и зернистые. Фотографии, надо сказать, не уточняют, а наоборот – умножают сомнения. Вот я смотрю на фотографию мальчика в белом платье (см. обложку) – и автор говорит мне, что это Жак Аустерлиц. Но если на фото Жак, значит ли это что он – реальный человек, а не персонаж? Я думал, что читаю роман, вымысел, разве нет? И если это не Жак, то кто же тогда на фото?
Сама идея с фотографиями создает интересный эффект: с одной стороны мы привыкли думать, что фотография – в отличие от текста – не может врать; она буквальна. С другой: Зебальд показывает читателю изображения людей и называет их имена, и вот я уже откладываю книгу и начинаю гуглить, пытаюсь понять – откуда эти фотографии взялись, и где, в каком месте Зебальд меня обманывает – и обманывает ли?

Еще надо сказать, что «Аустерлиц» - очень архитектурный роман. Не только в том смысле, что он об архитектуре, но и в смысле внутреннего устройства – историю Аустерлица мы узнаем не от него лично: рассказчик (опять же: кто он? сам Зебальд?) пересказывает то, что ему пересказал Жак, который пересказывает истории других людей, поэтому в тексте то и дело возникает задвоенная, а то и затроенная атрибуция, например:
«Я помню, сказала Вера, сказал Аустерлиц, что именно от тетушки Оттилии ты в три с половиной года научился считать»
или еще круче:
«Как-то раз, не помню уже в связи с чем, вспоминала Вера, сказал Аустерлиц, Максимилиан рассказывал, как он однажды <…> повстречался с несколькими отдыхающими…»
Звучит очень путано, и не очень понятно, но штука в том, что так и задумано. История о попытке обрести память должна быть именно такой: блуждающей, чуть в расфокусе и как бы с чужих слов, после нескольких итераций пересказа. В конце концов, это роман о блужданиях – и в этом смысле его форма идеально отражает содержание.
>>>
Цитата:
«Я страшно разнервничался, поскольку думал, что столь раннее ослабление зрения будет теперь только прогрессировать, и почему-то вспомнил о том, что вплоть до конца девятнадцатого века, как я вычитал где-то, оперным певицам перед самым выходом на сцену, равно как и юным барышням, когда их представляли потенциальному жениху, капали на сетчатку несколько капель дистиллированной жидкости, произведенной из белладонны, вследствие чего глаза у них сияли преданным, неестественным блеском, а сами они при этом ничего не видели».
​​«Nickel boys» – последний роман Колсона Уайтхеда, еще одна медитация на тему выученной беспомощности американской культуры. Начнем с названия, оно здесь – головная боль переводчика: Никель – это исправительное учреждение для трудных подростков, названное, как сказано в тексте, в честь политика и реформатора Тревора Никеля, но местные мальчишки трактуют название иронически – как отражение стоимости их жизней: в США «никелем» называют монету в пять центов.
Но главное, Никель – настоящая фабрика боли. Пытки здесь – в порядке вещей, все мальчики знают о них, многие, в том числе главный герой, их пережили. Причем «пережили» тут – не случайное слово; пережить Никель – вполне себе достижение, потому что удается это немногим. Пытают здесь так усердно, что убитых не сосчитать; их закапывают на местном кладбище и объявляют сбежавшими. «Сбежавших» быстро забывают, у них чаще всего нет ни родных, ни денег на адвоката.
В этой среде и оказывается главный герой Элвуд Кертис, и, как и все мальчики из Никеля, проходит все этапы принятия неизбежного. Даже те, кому удается покинуть Никель живым, настолько переломаны внутри, что у них и мысли не возникает призвать руководство школы к ответу.
В романе есть глава, где главный герой спустя много лет встречается с другим выпускником – Чики Питом. Чики Пит спился, он без конца говорит о других выпускниках, которые тоже все без исключения закончили очень плохо. И оба они – и Элвуд, и Чики Пит – стараются не вспоминать тот факт, что много лет назад в школе мальчишки просто исчезали, и все принимали это как данность.
Главная проблема – а может, наоборот, достоинство – романа Уайтхеда в том, что он обманывает ожидания. В том смысле, что жутковатый старт текста – история о найденном подпольном кладбище детей – ближе к финалу полностью теряет инерцию, и роман, обещавший страх, трепет и борьбу, оказывается притчей о выученной беспомощности в духе «Не отпускай меня» Исигуро, о том, как легко на самом деле приучить человека молчать.
Ближе к концу в книге есть сцена, где один из мальчишек признается, что записывает все, что с ним происходит, слова и поступки надзирателей, чтобы потом, позже призвать их к ответу, и главный герой саркастически замечает: «И что ты думаешь они сделают, когда прочитают твои записки? Поместят твое фото на обложку «Тайм»?»
Это, мне кажется, самая важная сцена в тексте (если не считать мощный сюжетный поворот в последней главе – но сказать о нем, значит заспойлерить концовку; просто знайте – она разобьет вам сердечко). Видите ли в чем дело: Уайтхед не выдумал историю Никеля, в 2014 году он прочел в твиттере новость о скандале вокруг школы Дойзера – исправительного учреждения для подростков во Флориде. Власти Флориды хотели расчистить кладбище под застройку и обнаружили неучтенные могилы – в ящиках были детские кости. Расследование привело полицию в Дойзер – и оказалось, что бывшие ученики годами жаловались на пытки, но их никто не слушал.
То, что звучит как стивенкинговский сюжет – помните, как в «Оно» взрослые делали вид, что не замечают насилия над детьми, – произошло на самом деле. И главное, что поразило Уайтхеда в этой истории – скандал не вышел за пределы Флориды, об этом писали во всех флоридских СМИ, в остальных штатах – тишина. А все, кто был в курсе, были уверены, что об этом и так все знают, и говорить тут, в общем, не о чем.
Именно так, мне кажется, и стоит читать «Nickel boys» – как книгу о борьбе с выученной беспомощностью и с ошибкой выжившего. Именно Уайтхед, превратив флоридский скандал в роман, привлек к нему внимание, сделал частью культуры.
Эта история вокруг романа и источника его, гм, вдохновения, мне кажется, работает как отличный ответ на реплику главного героя: «И что ты думаешь они сделают, когда прочитают твои записки? Поместят твое фото на обложку «Тайм»?»
На обложку «Тайм» Уайтхед пока не попал, но Пулитцера получил – дважды. Уже неплохо.
У одного племени в Тихом океане, кажется, на острове Пасхи есть слово tingo – оно означает «забирать у друга из дома вещи до тех пор, пока дом не опустеет и забирать уже будет нечего». Целое отдельное слово для описания очень особенного события или действия, которое нам даже сложно себе представить.
Последние дни много думаю об этом. С тех пор как началась война нам не хватает слов.
Не хватает слова для описания особого вида молчания, когда твой близкий человек повторяет людоедские лозунги пропаганды, но при этом уверен, что это тебе «промыли мозги», а ты молчишь или просишь его помолчать, потому что любишь его.
Не хватает слова для описания особого вида ступора, когда видишь забитую автозаками улицу и батальоны бронированных ментов, и на минуту останавливаешься и просто стоишь, пытаясь сообразить, что делать – идти мимо них или все же дворами; и если ты пойдешь дворами – значит ли это, что ты трус?
Не хватает слова для описания особого вида грусти, когда твоя бабушка, узнав, что ты хочешь уехать из страны, звонит тебе и говорит буквально следующее: «это бесполезно, мы все ничего не значим, мы – просто песчинки в пустыне, нужно молчать и тебя не тронут, делов-то».
Не хватает слова для описания особого вида невроза, когда ты просыпаешься среди ночи от криков за стенкой и первая твоя мысль совершенно абсурдная: ты уверен, что к соседям вломились менты, и ты ждешь, что эти менты сейчас вломятся и к тебе.
Не хватает слова для описания особого вида злости, когда ты видишь фотографии колоссальных очередей в «ИКЕЮ» или «Неспрессо» в последний день работы этих брендов в твоей стране.
Не хватает слова для описания особого вида бессилия, когда украинский город, в котором живет твой приятель, бомбят каждую ночь, и ты вздыхаешь с облегчением всякий раз, когда он выходит на связь, и с ужасом проверяешь чат каждые пять минут, если не выходит, и понимаешь, что все твои пожелания ему вроде «держись» и «все будет хорошо» – это полный бред, эти слова ничего не значат и никак не помогут.
Не хватает слова для описания особого вида отчаяния, когда тебе неловко из-за того, что ты в отчаянии, твое отчаяние кажется тебе нелепым, мелким, потому что на твой дом никто не сбрасывает бомбы.
Не хватает матерного слова для описания ситуации, когда кто-то пишет на заборе ХУЙ ВОЙНЕ, а местные власти присылают трудяг с серой краской, и трудяги закрашивают слово ВОЙНЕ, а ХУЙ оставляют.
Не хватает слова для описания особого вида стыда – когда пишешь полный пафоса антивоенный текст, а через пару дней твое правительство изобретает новую уголовную статью, и ты трусливо цензурируешь себя, потому что боишься попасть под нее.
Не хватает слов.
HTML Embed Code:
2025/07/03 02:13:56
Back to Top